Так что мне постоянно приходилось гулять по пляжу. Поскольку час был ранний, я был избавлен от необходимости созерцать гигантский развал человеческих отходов, стиснутых, харкающих, хрюкающих выпуклостей. От необходимости наблюдать хождение и лежание этих жутких тел, запроданных жизней — ни глаз, ни голосов, ничего, даже сознания, — просто отбросы говна, грязь на кресте.
А поутру тут было неплохо, особенно в будние дни. Все принадлежало мне, и даже склочные чайки — особенно склочные по четвергам и пятницам, когда с пляжа исчезали крошки и пакеты, — для них это было концом Жизни. Они не соображали, что в субботу и воскресенье толпы вернутся, со своими сосисками в булках и разными бутербродами. Да, думал я, может быть, чайкам еще хуже, чем мне? Может быть.
Однажды Андре пригласили выступить где-то — в Чикаго, в Нью-Йорке, в Сан-Франциско, в общем, где-то; он уехал, и я остался в доме один. Можно было попользоваться пишущей машинкой. Ничего хорошего из нее не вышло. У Андре она работала вполне исправно, даже удивительно было, что он такой замечательный писатель, а я нет. Казалось бы, между нами не такая большая разница. Но она была — он умел приставлять слово к слову. А когда я заправил белый лист в машинку, он как уселся там, так и пялился на меня. У каждого человека свой личный ад, и не один, но я по этой части обошел всех на три корпуса.
Так что я пил все больше и больше вина, все подносил своей смерти. Дня через два после отъезда Андре, утром, около половины одиннадцатого, раздался этот деликатный стук в дверь. Я сказал: одну минуту, пошел в ванную, сблевал, сполоснул рот.
Эликсир. Я влез в какие-то шорты, потом надел шелковый халат Андре. Открыл дверь.
Там стояли молодой человек и девушка. Она была на высоких каблуках и в очень короткой юбке, чулки доставали ей почти до ягодиц. А он был парень как парень — в белой майке, худой, с приоткрытым ртом — и руки держал приподнятыми, словно сейчас поднимется в воздух и полетит. Девушка спросила:
— Андре?
— Вы, наверно, шутите, Андре? — спросила она.
— Ага. Я сам шутка.
Снаружи капал дождичек. И они под ним стояли.
— В общем, заходите — промокнете.
— Нет, вы Андре! — говорит эта блядь. — Я вас узнала, это древнее лицо… двухсотлетнего старика!
— Ладно, ладно, — сказал я. — Заходите. Я Андре.
Они принесли две бутылки вина. Я пошел на кухню за штопором и стаканами.
Налил всем троим. Я стоял, пил вино, разглядывал, как мог, ее ноги, а молодой человек вдруг расстегивает у меня ширинку и начинает сосать. Производя губами много шума. Я потрепал его по голове и спросил девушку:
— Как вас зовут?
— Венди, — сказала она, — я давно восхищаюсь вашими стихами, Андре. Я считаю, что вы сейчас один из самых больших поэтов.
А малый продолжает трудиться, чмокает и хлюпает, и голова у него прыгает, словно какая-то дурацкая безмозглая вещь.
— Один из самых больших? — спросил я. — А кто остальные?
— Ну, еще один, — сказала Венди. — Эзра Паунд.
— Эзра всегда нагонял на меня скуку, — сказал я.
— В самом деле?
— В самом деле. Слишком старается. Чересчур серьезный, чересчур ученый, а в конечном счете — унылый ремесленник.
— Почему вы подписываетесь просто «Андре»?
— Потому что мне так нравится.
А парень уже трудился изо всех сил. Я схватил его за голову, притянул к себе и дал залп.
Потом застегнулся и налил нам всем вина.
Мы сидели, разговаривали и выпивали. Не знаю, сколько это продолжалось. У Венди были красивые ноги с тонкими щиколотками, и она все время вертела ими, словно сидела на угольях или чем-то таком. Литературу они и впрямь знали. Мы говорили о всякой всячине. Шервуд Андерсон — «Уайнсбург» и так далее. Дос Пассос. Камю. Крейны; Дикки, Диккенс, Дикинсон; Бронте, Бронте, Бронте; Бальзак; Тэрбер и прочие, и прочие…
Мы прикончили обе бутылки, и я нашел еще что-то в холодильнике. Прикончили и это. А потом, не знаю. Я одурел и стал цапать ее за платье, сколько его там было.
Показался край комбинации и штанишки; тогда я рванул платье сверху, рванул лифчик. Я схватил титьку. Я схватил титьку. Она была толстая. Я целовал и сосал эту штуку. Потом стал тискать так, что она закричала; когда она закричала, я заткнул ей рот поцелуем, если можно так выразиться.
Я растащил на ней платье — нейлон, нейлоновые ноги, круглые коленки. Я выдернул ее из кресла, содрал эти сопливые трусики и загнал ей по рукоятку.
— Андре, — сказала она. — О, Андре!
Я оглянулся: парень глядел на нас из кресла и дрочил.
Я взял ее стоя, но мы мотались по всей комнате, сшибали стулья, крушили торшеры. Раз я уложил ее на кофейный столик, но почувствовал, что ножки у него сдают под нашей тяжестью. И поднял ее снова, пока мы не расплющили окончательно этот столик.
— О Андре!
Потом она содрогнулась всем телом, и еще раз, прямо как на жертвенном алтаре.
Тогда, видя, что она ослабла и не в себе, я просто загнал в нее всю штуку и замер, нацепив ее, как дурацкую рыбу на острогу. За полвека я научился кое-каким фокусам.
Она была в обмороке. Потом перегнулся назад и ну долбить, долбить, долбить, так что голова у нее моталась, как у куклы, и она снова кончила, вместе со мной, и, когда мы кончили, я чуть не умер к чертям собачьим. Мы оба чуть к чертям не умерли.
Если берешь кого-то стоя, ее рост не должен сильно отличаться от твоего. Помню, я чуть не сдох один раз в детройтской гостинице. Там я тоже попробовал стоя, но получилось не очень. Я хочу сказать, что она убрала ноги с полу и обхватила ими меня. А это значит, что я на двух ногах держал двух людей. И это плохо. Я хотел бросить. Я держал ее на трех точках: руками за жопу и членом.
А она твердила: «Ах, какие у тебя сильные ноги! Ах, какие красивые сильные ноги!»
Что правда, то правда, в остальном-то я сплошное говно, включая мозги и все остальное. Но кто-то приделал к моему телу громадные сильные ноги. Без булды. Но от этого детройтского блядства я чуть не сдох — и упор какой-то немыслимый, да еще это возвратно-поступательное движение. Ты держишь вес двух тел. Вся нагрузка ложится на твой хребет и крестец. Занятие убийственно тяжелое. Все-таки мы оба кончили, и я ее где-то бросил. Просто скинул.
А эта, у Андре, стояла на своих ногах, так что можно было и фокусничать — винтом, с поддёвом, шибче, медленней и так далее. В общем, я ее уходил. Положение у меня было неудобное — штаны все время путались в ногах. Я просто отпустил Венди.
Не знаю, куда она к черту упала, не интересовался. А когда я нагнулся подобрать штаны, этот парень подошел и сунул мне в жопу средний палец правой руки, прямой и твердый. Я заорал, обернулся и заехал ему по лицу. Он отлетел.
Потом я застегнул штаны, сел в кресло и стал пить вино и пиво, молча, еще не отойдя от злобы. А они, оправившись немного, собрались уходить.
— Покойной ночи, Андре, — сказал он.
— Покойной ночи, Андре, — сказала она.
— Не поскользнитесь на ступеньках, — сказал я. — Они скользкие, когда дождь.
— Спасибо, Андре, — сказал он.
— Мы не поскользнемся, Андре, — сказала она.
— Счастливо! — сказал я.
— Счастливо! — откликнулись они хором.
Я закрыл дверь. Черт, до чего же приятно быть бессмертным французским поэтом! Я отправился на кухню, нашел бутылку хорошего французского вина, анчоусы и оливки. Принес все это в комнату и поставил на шаткий кофейный столик.
Налил в высокий бокал вина. Потом подошел к окну с видом на мир и на океан.
Океан был приятный: он занимался тем, чем занимался. Я выпил бокал, выпил второй, поел рыбок, а потом почувствовал усталость. Я разделся и залез в широкую постель Андре. Пёрнул, глядя на солнце, под шум моря.
— Спасибо тебе, Андре, — сказал я. — А все-таки ты неплохой человек.
И талант мой еще не иссяк.
Жизнь и смерть в благотворительной палате
Перевод Василия Голышева
«Скорая помощь» была полна, но мне нашлось место наверху, и мы тронулись.
Меня взяли с сильными кровавыми рвотами, и я боялся, что меня вырвет на людей внизу. Мы катили под звуки сирены. Они доносились издалека, точно это была не наша, а какая-то посторонняя сирена. Мы ехали в окружную больницу, мы все. Нищие. Объекты благотворительности. У каждого из нас испортилось что-то свое, и для некоторых эта поездка была последней. Общего у нас было то, что все мы были нищие и всем нам ничего не светило. «Скорую помощь» набили битком. Я не думал, что она вмещает столько людей.
— Боже, о Боже милостивый, — услыхал я голос негритянки снизу, — за что же МНЕ такое? МНЕ-ТО за что такое, Господи?..
Сам я не удивлялся. Я давно играл со смертью. Не то чтобы мы были хорошими друзьями, но знакомство водили давно. В этот вечер она подсела ко мне слишком близко и слишком стремительно. Предупреждения были: боль ножом втыкалась мне в живот, но я старался ее не замечать. Я думал, что меня не прошибешь и что боль — разновидность неудачи; я старался ее не замечать. Я заливал ее виски и шел работать. Работал я пьяницей. Все из-за виски; не надо было переходить с вина на виски.